110 лет со дня публикации первой части трилогии Максима Горького «Детство»

В 1914 году была опубликована первая часть трилогии А. М. Горького — «Детство».

Мы публикуем отрывки из «Детства» Горького. В них раскрываются глубинные истоки поэзии в душе ребенка, поэзии, пришедшей из дивных бабушкиных сказок.

Я поместился у ног ее, на широком приступке, почти над головою «Хорошего дела». Бабушка сказывала хорошую историю про Ивана-воина и Мирона-отшельника; мерно лились сочные, веские слова:

 

— Жил-был злой воевода Гордион,
Черная душа, совесть каменная;
Правду он гнал, людей истязал,
Жил во зле, словно сыч в дупле.
Пуще же всего не взлюбил Гордион
Старца Мирона-отшельника,
Тихого правды защитника,
Миру добродея бесстрашного.
Кличет воевода верного слугу,
Храброго Иванушку-воина:
Подь-ка, Иванко, убей старика,
Старчища Мирона кичливого!
Подь да сруби ему голову,
Подхвати ее за сиву бороду,
Принеси мне, я собак прокормлю!
Пошел Иван, послушался.
Идет Иван, горько думает:
«Не сам иду,— нужда ведет!
Знать, такая мне доля от господа».
Спрятал вострый меч Иван под полу,
Пришел, поклонился отшельнику:
— Все ли ты здоров, честной старичок?
Как тебя, старца, господь милует?
Тут прозорливец усмехается,
Мудрыми устами говорит ему:
— Полно-ка, Иванушко, правду-то скрывать!
Господу богу все ведомо,
Злое и доброе в его руке!
Знаю, ведь, пошто ты пришел ко мне!
Стыдно Иванке пред отшельником,
А и боязно Ивану ослушаться.
Вынул он меч из кожаных ножон,
Вытер железо широкой полой.
— Я-было, Мироне, хотел тебя убить
Так, чтобы ты и меча не видал.
Ну, а теперь молись господу,
Молись ты ему в останний раз
За себя, за меня, за весь род людской,
А после я тебе срублю голову!..
Стал на колени старец Мирон,
Встал он тихонько под дубок молодой,
Дуб перед ним преклоняется.
Старец говорит, улыбаючись:
— Ой, Иван, гляди: долго ждать тебе!
Велика молитва за весь род людской!
Лучше бы сразу убить меня,
Чтобы тебе лишнего не маяться!
Тут Иван сердито прихмурился,
Тут он глупенько похвастался:
— Нет, коли сказано, так сказано!
Ты знай, молись, я хоть век подожду!
Молится отшельник до вечера,
С вечера он молится до утренней зари,
С утренней зари он вплоть до ночи,
С лета он молится опять до весны.
Молится Мироне год за годом,
Дуб-от молодой стал до облака,
С жолудя его густо лес пошел,
А святой молитве все нет конца!
Так они по сей день и держатся:
Старче все тихоньку богу плачется,
Просит у бога людям помощи,
У преславной богородицы — радости,
А Иван-то воин стоит около,
Меч его давно в пыль рассыпался,
Кованы доспехи съела ржавчина,
Добрая одежда поистлела вся,
Зиму и лето гол стоит Иван,
Зной его сушит,— не высушит,
Гнус ему кровь точит,— не выточит,
Волки, медведи не трогают,
Вьюги да морозы не для него.
Сам-от он не в силе с места двинуться.
Ни руки поднять и ни слова сказать.
Это, вишь, ему в наказанье дано:
Злого бы приказу не слушался,
За чужую совесть не прятался!
А молитва старца за нас, грешников,
И по сей добрый час течет ко господу,
Яко светлая река в окиян-море!

 

Это интересно:   120 лет со дня рождения советского писателя Николая Островского

Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что «Хорошее дело» чем-то обеспокоен, он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и все вытирал быстрым движением ладони лоб и щеки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел:

— Шш!

А когда бабушка замолчала, он бурно вскочил и, размахивая руками, как-то неестественно закружился, забормотал:

— Знаете, это удивительно, это надо записать непременно! Это — страшно верное, наше…

Теперь ясно было видно, что он плачет,— глаза его были полны слез; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал по кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и все не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Петр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила:

— Запишите, что же, греха в этом нету; я и еще много знаю эдакого…

— Нет, именно это! Это — страшно-русское, — возбужденно выкрикивал нахлебник, и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая ногою, часто повторяя одни и те же слова:

— Нельзя жить чужой совестью, да, да!

 

Памятные книжные даты. М., 1984.

ПОДЕЛИТЕСЬ ЗАПИСЬЮ